«Ее мальчику две недели.  Она склоняется к колыбели и все слушает, как он дышит. За спиной говорят: „Вот глупая, так и льнет к нему, не отходит, никого не видит и уж точно не слышит.  А она им всем: „Вы и не жили, если вам не знакома сладость дыханья таких мальчишек.  Нет, ну правда, на самом деле“. И ей кажется, что самой ей никакие не тридцать лет, а лишь две золотые недели. Она кружит мальчишку в березовой роще и наверх обращается: „Боже, боже, ну за что мне такой красивый мальчик!“  А щербатое детство вовсю хохочет.  Обернется она на знакомый голос, и мужчина, который копия мальчик, на плечах у которого, словно галстук, развеваются мокрые колготки, улыбнется: „Как хорошо, что нас трое“.  Она зажмурит глаза и подумает: „Господи, ну за что же мне счастье такое“. Ее мальчик слезами на клавиши каплет, и в груди тотчас рвется важное что-то.  Эти Моцарты, Григи, Шопены  и листы, этот дурацкий,  ненужный, безумный опыт.  Все сольфеджио и концертмейстеры — ну их к черту, ей пианист не нужен.  Ни ван клиберн, ни Лобачевский, Невский, Путин, Кюри, Бестужев…  Лишь бы только мальчик не плакал, лишь бы не умирать от жалости.  Он ей шепчет: „Пожалуйста, не пойду туда больше“, а она прижимает к себе головку: «Не ходи туда больше, пожалуйста“.  Он пятнадцатилетний ежик. Ей хотелось, чтоб навсегда вместе, чтоб в охапку, чтобы в обнимку.  Хоть в какую-нибудь Анапу, Гагры, Сочи, иную чужбинку.  Но он молча уходит из-под ладони, у него футболы и рок-н-ролы, у него большие на жизнь планы, он от неба не ждет никакой манны.  Он все сделает так, как сам захочет, он любовь ее пронесет сквозь жизнь, между прочим.  Между верой и отчаяньем, между радостями и печалями.  А пока на макушке растут иголки, и ей верить не хочется, что в любви ее — ну совсем никакого толку.  Ее мальчик в Андах и в Альпах.  Ее мальчик вырос в героя.  Ей бы им гордиться-хвалиться, а она не знает покоя.  Ему достаются вершины мира, моря-океаны, близи и дали. Ей — глобус  усеивать флажками,  вешать на стену вымпелы да медали.  Он, верно, целует заморских женщин, ей это не больно и не ревниво.  Ей самой все отчаянней хочется видеть колготки внуков на шее у сына.  Только однажды бессонной ночью она подскакивает в кровати.  Ей снится маленький ежистый мальчик, а сердце колотится так некстати.  Она уже слышит звонки в прихожей, но ищет таблетки и теплую юбку. Сжимает в горсти пузырек с лекарством, идет к аппарату и первый раз в жизни боится поднять телефонную трубку. Ее мальчику с чем-то там тридцать, он сидит на больничной постели. Беззащитен  и безоружен, как в той маленькой и далекой детско-песенной колыбели. Он острижен и перевязан, он такой же, но слишком ранен, слишком бледен, слишком потерян. Она замирает в дверном проеме, словно у важной какой-то грани. Ей так страшно к нему прикоснуться. Он все тот же выросший ежик, вдруг сейчас уберет ее руку, вдруг попросит ее убраться. Что ж ей сделать такого, что же. Шаг навстречу, микрон движенья, подзывает ее рукой. На ватных ногах подходит, садится на край постели, головы касается головой. И он снова ее мальчик. Тот, который в березовой роще. Тот, который слезами по клавишам. Тот, который из-под ладони. Тот, который в Андах и Альпах. Тот, который всегда будет. И никто сильнее не любит: ни в Париже, ни, что там, в Москве. Он сидит, не шелохнется, кулаком вытирает слезы. Она гладит его по замшевой голове…